И издатель «Невского альманаха» прислал ему «Невский альманах». Даме Фауцен и живописцу Кольману Хозрев отослал обратно портфель и четыре рисунка. Не понравилось.
А Николай Иванович Греч представил ему свою грамматику, два тома. Он обращал в посвящении внимание высочества, что в некоторых местах сей книги высочество найдет доказательства одного происхождения и сходства русского языка и персидского.
Было сходство между языками.
Лакей провел графа Хвостова в апартаменты.
Графу Хвостову подали шербет.
Стояли рядом с Хозревом – придворный поэт Фазиль-хан, Мирза-Салех, лекарь и переводчик. Хозрев-Мирза сидел, поджав ноги, на ковре.
Граф Хвостов склонил небольшую голову перед иранским принцем.
– Вы поэт? – спросил его принц.
– Имею счастье, ваше высочество, – ответил поэт, – называться сим именем.
– Вы придворный поэт? – спросил снова принц.
– Имею счастье быть придворным по званию своему, но поэтом – по милости Божьей.
– Bien, – сказал принц, – прошу вас.
Граф Хвостов прочел:
Не умолчит правдивое потомство
Высоких душ прямое благородство
И огласит, остепеня молву,
Что внук царей державного Востока,
Едва узрел седмьхолмную Москву,
Средь быстрого любви и чувств потока,
Искал в ней мать – печальную жену,
И лет числом и горем удрученну,
Он, оценя потерю драгоценну,
С роднившею тоски ее вину,
О сыне скорбь, рыданье разделяет
И слез поток, состраждя, отирает.
Переводчик, запинаясь и разводя руками, переводил, слегка вспотев.
– Ничего не понимаю, – сказал по-персидски Хозрев-Мирза, вежливо улыбаясь и восхищенно качая головою, Фазиль-хану, – этот старый дурак, по-видимому, думает, что я обнимался со старой матерью Вазир-Мухтара.
И сказал графу Хвостову все с той же улыбкой, по-французски:
– Граф, я говорил сейчас нашему князю поэтов Мелик-Уш-Шуара – и историографу, что в сравнении с вашими стихами стихи всех наших придворных поэтов – то же, что дым по сравнению с огнем.
Принесли билеты в театр.
Графа поили шербетом.
Омовения, шахматы, театр.
Театр.
Старики в позолоченных мундирах, завидующие легкости прыжков на сцене, обеспокоенные живыми стволами и ветвями, там мелькающими.
Юноши в зеленых мундирах и фраках, все до единого в мыслях уже обнимающие розовые стволы.
Женщины на сцене, с непонятным увлечением проделывающие служебные прыжки, полеты и биенья ног одна о другую.
«Что такое вальс? Это музыкальная поэма в сладостных формах – или, лучше, поэма, которая может принимать всевозможные формы. Вальс бывает живой или меланхолический, огненный или нежный, пастушеский или военный, его такт свободен и решителен и способен принимать всевозможные изменения, как калейдоскоп».
Вот он и был пастушеским и военным.
Ставился специально для Хозрева-Мирзы «Кавказский пленник, или Тень невесты, большой древний национально-пантомимный балет Дидло, музыка Кавоса».
Прыжки и вальсы были вдохновлены стихами Пушкина. Но Дидло надоел Пушкину. Пушкина в зале не было. Он был на военном театре.
На сцене была Катя Телешова, и ее военный, ее пастушеский вальс имел в себе много древнего. Она не была тенью невесты, она была осязательна.
Кавказский же пленник только кружился вокруг нее, хватал изредка за талию, поддерживал и потом разводил руками.
Два камер-юнкера дышали в креслах так громко, что мешали бы друг другу слушать музыку Кавоса, если б ее слушали.
Но и вторая невеста, или кем она там была, но и хор грузинских национальных дев производили впечатление.
В средней, царской ложе сидел принц Хозрев-Мирза. Он смотрел на Катю и на вторую невесту.
Фаддей и Леночка сидели в рядах.
Фаддей долго, перед тем как отправиться на спектакль, негодовал.
– Что я за переметная сума, – говорил он, – что я за флюгер такой, чтобы именно пойти на этот спектакль? Я больше крови видал, чем иной щелкопер чернил. Нет-с, дорогие экс-приятели, идите уж сами, – говорил он и одевался перед зеркалом.
Чуть не задавив себя галстуком, надутый, злобный, ухватил он Леночку за руку и потащил в театр. Но услышал за собою: «Это Булгарин» – и несколько повеселел.
В креслах он толкнул в бок экс-приятеля, что сидел рядом, и шепнул:
– Баба какая! Ай-ай. И как пишет хорошо!
Экс-приятель скосил глаз:
– Пишет? Кто? Телешова?
– А что ты думал? Девка преумная, она такие епистолы писала… Она Истомину забьет.
– Кого-с? – спросил экс-приятель.
– Кавос-то, Кавос, – ответил Фаддей, – да и Дидло постарался.
На них зашикали, и Фаддей, помолодев, обернувшись, вгляделся в ложу, в Хозрева (ранее избегал). И почувствовал вдруг легкое, слегка грустное умиление: ведь это принц крови, ведь принца крови прощали, музыка, и Катя, и вообще Россия прощали – вот этого самого принца. Некоторое довольство охватило его: вот согрешил принц, а его простили.
И он подумал, что в «Пчеле» следует описать эту пантомиму именно как национальное прощение древнего принца.
Наступил антракт. Хозрев-Мирза вышел в залу покурить кальян, попить шербет, поесть мороженого с графом Сухтеленом.
Тут Петя Каратыгин нечто надумал. Петя Каратыгин был как вальс, который может принимать разнообразные формы.
Он занимался теперь и живописью.
Актер, театральный писатель и живописец.
Вот, когда антракт кончился, Петя, стоя в местах за креслами, начал постреливать в Хозрева-Мирзу взглядами. Постреливал и рисовал. Когда кончился второй антракт, Хозрев-Мирза был зарисован с некоторой точностью.
Сам же Хозрев этого и не знал. Он сидел как на иголках и съел для охлаждения в антрактах на большую сумму мороженого.