А потом начались винные разговоры. Кажется, началось с Дюровой или с Варвары Даниловны Греч, Гречихи, что-то по поводу мужчин вообще. Потом было сказано по поводу женщин вообще Петей Каратыгиным, актером, крепким и молодым.
– Женщины никогда не читают стихов мерой, они всегда коверкают – вы заметили? – спросил Пушкин. – Они не понимают стихов, они притворяются.
– Не люблю, когда женщины невестятся и ребячатся, – ответил ему Грибоедов. – У азиатов все благополучно: женщина рожает детей.
Леночка покраснела:
– Ah!
– Monsieur, vous étes trop perçant, – сказал обдуманный каламбур Греч.
– Невестятся…
– Ребячатся…
И Петя Каратыгин пожаловался, что в новой пьесе приходится ему говорить странное слово: бывывало.
– Что такое «бывывало»? – пренебрежительно спросила Варвара Даниловна, Гречиха.
– Бывывало?
– Бывало?
– Нет, бывывало.
Крылов нацелился на этот разговор. Он оторвался от тарелки:
– Бывывало, – сказал он, жуя и очень серьезно. – Можно сказать и бывывывало, – он жевал, – да только этого и трезвому не выго-во-ворить.
Пушкин, любуясь, на него глядел. Крылов ел.
Обед кончился, начался чай.
Грибоедов, угловато и быстро, прошел к роялю. Он стал наигрывать.
Гуськом подошли музыканты, Глинка и косматый итальянец. Грибоедов кивнул и продолжал наигрывать.
– Что это такое? – спросил Глинка, и черный хохлик на голове у него приподнялся.
– Грузинская какая-то мелодия, – ответил Грибоедов.
– Что это такое? – крикнул с места Пушкин. Грибоедов играл и, полуобернувшись к Пушкину, говорил:
– Вообразите ночь в Грузии и луну. Всадник садится на коня, он едет драться.
Он наигрывал.
– Девушка поет, собака лает. Он рассмеялся и отошел от рояля.
Тут заставили его читать. Листков он с собой не взял, чтоб было свободнее, и так, между прочим.
Трагедия его называлась «Грузинская ночь». Он рассказал вкратце, в чем дело, и прочел несколько отрывков. Вскоре выходил вторым изданием Пушкина «Кавказский пленник». Так вот, у него в трагедии Кавказ был голый и не прикрашенный, как на картине, а напротив того, дикий и простой, бедный. О «Пленнике» он, разумеется, ничего не сказал.
Странное дело, Пушкин его стеснял. Читая, он чувствовал, что при Пушкине он написал бы, может быть, иначе.
Он стал холоден.
Духи зла в трагедии его самого немного смутили. Может быть, духов не нужно?
Но нет их! Нет! И что мне в чудесах
И в заклинаниях напрасных!
Нет друга на земле и в небесах,
Ни в Боге помощи, ни в аде для несчастных!
Он знал, что стихи превосходны. И огляделся.
Петя Каратыгин сидел, раскрыв рот, на лице его было ровное удивление и восторг. Но он, может быть, заранее зарядился восторгом.
Братья Полевые что-то записывали. Грибоедов понял. Они пришли на него как на чудо, а он просто прочел стихи. Фаддей уморился.
– Высокая, высокая трагедия, Александр, – сказал он даже как бы жалобно, в полузабытьи.
Пушкин помолчал. Он соображал, взвешивал. Потом кивнул:
– Это просто, почти Библия. Завидую вам. Какой стих: «Нет друга на земле и в небесах».
Грибоедов поднял взгляд на Крылова.
Но ничего не сказал Крылов, уронивший отечную голову на грудь.
Военные обеды, литературные обеды, балы. Он ездил в собрание, танцевал котильон со всеми барышнями, писал им на веерах мадригалы, как это повелось в Петербурге. А маменьки радовались, он был l'homme du jour, его наперерыв зазывали. Залы были всюду начищены и блестели великолепно. Ему объясняли: этой зимой стали по-московски вытирать стены и потолки хлебом, мякишем. Этот хлеб потом раздавали бедным. Помилуй бог, он сыт.
А странная авторская судьба была у него. Все писали и печатали, а у него все было навыворот: напечатана была какая-то молодая дрянь, которую надо бы сжечь в печке, а настоящие пьесы были изустны и вот – в клочках. Фаддей говорит, что «Горе» напечатать теперь совсем невозможно.
Трагедию он, во всяком случае, докончит и напечатает. Но вот какова она? Нужны переделки.
Что-то пустовата его квартира и холодна. Сашка тоже не топит.
Он приказал Сашке затопить камин, подождал, пока тот отгремит дровами и кремнем, и уселся.
Он взял листки и начал их перебирать. Трагедия была прекрасна.
Она должна была врезаться в пустяшную петербургскую литературу словом важным и жестоким. Звуки жестки были намеренно. Какая связь между этою вещью и залой Фаддея, чаем, Петей Каратыгиным? Ее надобно читать на вольном воздухе, в кибитке, может быть среди гор. Но тогда какая же это трагедия и какая словесность? Совсем один он перечитывал у камина, вполголоса, стихи.
Тут он заметил, что Сашка стоит и слушает.
– Что слушаешь, франт? – спросил Грибоедов. – Нравится?
– Очень сердитая старуха, – ответил Сашка, – смешно она ругается.
В трагедии были жалобы страшной матери, у которой отняли сына-крепостного, старухи, подобной Шекспировой ведьме. Грибоедов подумал.
– Да ты что, читаешь что-нибудь? – спросил он Сашку.
– Читаю, – ответил Сашка.
Он вынул из кармана слежалый песельник, что ли.
Мне волшебница, прощаясь,
Подарила талисман.
Сашка прочел строки четыре и ухмыльнулся.
– Что ж, тебе нравится?
– Нравится.
– А ты знаешь, что такое талисман?
Сашка и отвечать не хотел.
– Известно, знаю… Нынче все про это знают.
– Ну а стихи, что я читал?
– Вы не стихи читали, Александр Сергеевич, – поучительно сказал Сашка, – стихи это называется песня, а у вас про старуху.
– Ну пошел, пошел вон, – зашипел на него Грибоедов, – чего ты, в самом деле, разоврался.