Странное дело: он был счастлив.
И Маша, то и дело просившая взглядом подарков, была настоящая женщина.
Уже из грибоедовского сундука перешли в ее кованый сундучок полотенца, шаль, которую вез на Кавказ, а в самом углу спрятался браслет.
Носить его Маша не решалась.
– Дед, почему ты не живешь в станице? – спросил Грибоедов.
– Обида была, – спокойно отвечал дед. – Годов тридцать назад отселился. Машки на свете не было.
– Какая обида?
– А что вспоминать? – сказал дед и пошел куда-то. Была лет тридцать тому обида, дед был молод, отселился, купил себе домок, нажил Машу, потерял жену, потом Маша вышла замуж за казака, ушла в станицу, он сам побобыльничал с год, казака услали в походы, и Маша пришла к нему на лето.
Чего тут спрашивать? Трава не спрашивает, бычок не спрашивает, только проезжие казаки воротят нос, а то и заезжают.
В четыре дня завязалось грибоедовское бытие.
Сашка спозаранок уходил с дедом на косьбу – у деда был покос неподалеку, – а днем больше спал.
Странная была Сашкина косьба! Грибоедов как-то раз встал пораньше, пошел на покос. Дед ходил с косой, как маятник, по полосе, взмахивал косовищем, блестящим, как лак, от лет и рук, останавливался, и опять махал, и гнал перед собой траву. Он быстро запотевал, пятнами по белой рубахе.
А Сашка лежал задрав ноги и читал смятую, грязную, тоже блестящую, как лак, от кармана, книжку. Впрочем, он не читал, а пел. Книжка была песельник.
Сашка пел:
Смолкни, ветер, хотя на минуту,
Дай мне полную волю рыдать.
Старик не обращал на него никакого внимания. Однако каждое утро, как будто это само собою разумелось, говорил Сашке:
– Вставай, что ль. Пойдем.
И беспамятный дед уходил, а за ним плелся Сашка, и тогда в доме начиналась эта самая Машина походка. Уже тридцатитрехлетнее тело решало и думало за себя. Оно решило тайком и втихомолку: не неделю и не месяц, а скольку Богу будет угодно проживет он здесь.
Родофиникин с Нессельродом пускай живут в Петербурге или едут на театр военных действий. Кавказская девочка пусть растет.
Все они казались далекими, вряд ли они даже существовали. Тысяча верст от Петербурга, тысяча верст от Кавказа. А он исчезнет.
Но, стало быть, он беглец, в бегах, в нетях, он дезертёр? Ну и что же, беглец. Человек отдыхает.
Он лежал во дворе, в траве, как ящерица, было свежо, ему нездоровилось. Было уже очень поздно. Луна стояла, как тарелка. В стороне от дома сидели дед и Сашка. Они его не видели.
– Работница она хорошая, по двору, или, как говорится в крестьянстве, по хозяйству, – говорил Сашка.
– Хорошая, – отвечал дед неохотно.
Потом он спросил Сашку:
– А барин твой богат, што ли?
– Барин завсегда имеет деньги, по чину, – ответил Сашка отрывисто. – Они персиянские министры.
– Ну? – удивился дед.
– А ты что думал?
– Рука у него сухая, – сказал чего-то дед.
– Это прострелено на дуелях, – медленно произнес Сашка. Удивительное дело. Никто, ниже он сам, в Петербурге и на Москве не замечали этого. Рука у него была прострелена, но, кроме шрама да неловкости в большом и указательном, ничего не осталось. А дед заметил.
– А слышь, дед, – сказал Сашка потише, – дочка твоя, она что, балует?
– Дает помаленьку, – равнодушно согласился дед.
– А муж вернется?
– Ну и что ж, может, побьет, а может, и не побьет. Она ему избу справит, сено уберет. Не побьет.
– Рази?
– Паши хоть плугом, хоть сохой, а урожай – твой, – сказал дед твердо.
Потом дед пошел к себе. Сашка остался.
Грибоедову почудилась босая поступь и легкий шумок платья.
– Садитесь, Марья Ивановна, – сказал Сашка. – Не угодно будет вдвоем подышать воздухом степей?
– Тише вы, – сказала Маша, – барин…
– Они ушли со двора, помечтать, – ответил Сашка, – на большую дорогу при свете луны.
Маша хихикнула. Потом они притихли – видно, целовались.
– Спойте уж лучше, Александр Дмитриевич, ну вас совсем, – сказала Маша, оторвавшись. – Ту спойте.
– Ту? – спросил Сашка. – Рази? Она мне вовсе не нравится, но, если желаете, я, конешно, могу исполнить.
Если девушки метрессы,
Им ненадобны умы!
Если девушки тигрессы,
Будем тиграми и мы!
Грибоедов тихонько, как в детстве, захихикал. Несомненно, Сашка побеждал его своим обхождением. Уж не стреляться ли с ним на дуэлях? Он просто отхлещет его на первой станции.
Какое пошлое приключение; слава богу, что никто, кроме этого болвана Сашки, ничего не знает.
А она-то, святая простота, придорожная тигресса, метресса.
Да и сам хорош. И вправду мечтает при свете луны на большой дороге.
– Марья Ивановна! – сказал Сашка протяжно. – Марья Ивановна, дозвольте вашу рученьку.
И опять они притихли.
– Марья Ивановна, – сказал, задыхаясь, Сашка, – я лучше вам спою песню, которую вы можете считать за разговор, как будто я всерьез говорю.
Он замурлыкал:
Поедем, шинкарочка,
Со мной на Кавказ!
У нас на Кавказе
Не по-вашему:
Не жнут, не прядут,
Девки хорошо ходят.
– Марья Ивановна, – Сашка шептал и возился, – Марья Ивановна, примите во внимание, что дальше в песне поется: сдавалась шинкарочка на его слова. Марья Ивановна…
И шелест, и пыхтенье, и стук головы Марьи Ивановны о скамейку.
Каковы скоты!
Промаячил у дороги пять дней для Сашкина удовольствия. Полно же им, наконец. Ведь это уж, однако, ни на что не похоже.
– Сашка! Болван!
Звук такой, как будто куры в курятнике разлетелись.
– Чего прикажете, Александр Сергеевич?
– Чего я прикажу? Я тебе прикажу…
– Слушаю, Александр Сергеевич…