– Доктор Аделунг заставил позабыть дорогу к нашим хаким-баши, а дорога к английской миссии начала уже зарастать.
Вечерами, засунув руки в широкие плебейские штаны, выдававшие немецкую национальность, бродил доктор Аделунг по улицам Тебриза бог весть для каких еще там научных наблюдений.
Двое феррашей с палками ходили перед ним и кричали на встречных, дорога расчищалась.
Так, Бетховеном каким-то, бродил доктор Аделунг по Тебризу, и все привыкли к нему, как будто он век жил в Тебризе.
Вечерами Нина уходила к Макдональдам, и ее сопровождал Мальцов.
И вдруг Грибоедов получил бумагу, вернее две, которые все перевернули вверх дном.
Но началось с Сашки.
Он сох, изменился в лице, на вопросы Грибоедова он не отвечал. У него начались столкновения с Ниной.
Он входил молчаливо и грубо в ту комнату, где сидела Нина, и начинал метелкой отряхать пыль. Он водил метелкой, задевал что-нибудь, стакан или карафин летел на пол, и Сашка словно добивался этого, кончал уборку и начинал подметать пол. Он переколотил изрядную часть посуды.
Грибоедов сулил ему черта, обещался пройтись по его спине, но Сашка скалил зубы, не улыбаясь, и шел вон.
Нину он ненавидел, по-видимому, медленно, методически. Он наступал на ноги старой няне-грузинке Дареджане, которую Нина привезла с собой. Он вымел щеткой Нинину фамильную брошь и бросил ее в помойное ведро.
Он вовсе отбился от рук, и когда Нина ему что-нибудь приказывала, шел и звал старую грузинку. Сам он не исполнял ее приказаний. Он говорил казакам, что Александр Сергеевич взял жену, потому что пожалел молодой возраст: совсем забросили ихние родители.
– Молоды, – говорил он повару, – не знают петербургской жизни. Может, привыкнет.
Он спал без просыпу или бродил по базарам. Раз его привели мертвецки пьяного двое каких-то персиян. Сашка погибал.
И вдруг, в одночасье, исчез Сашка.
Его поймали за городом. Он шел с котомкой, неведомо куда, болтаясь головой, не смотря под ноги. Когда привели его к Грибоедову, Грибоедов усмехнулся горько.
– Ты что ж, Сашка, – сказал он ему, – в тюрьму захотел?
– Как пожелаете, – ответил Сашка.
Они помолчали. Дело было в кабинете, Нины не было.
– Разве я тебя притесняю? – тихо спросил Грибоедов. Сашка стоял в комнате обломом, каким-то обломком Москвы, грибоедовского студентства.
– Куда ты бежал? – спросил Грибоедов.
Он думал, что Сашка собрался бежать в Москву.
– Говорили мне, – сказал Сашка с усилием и глухо, – что за Тебризом русские люди живут…
– Ты что же, – спросил Грибоедов и поднялся, – ты что ж, к беглецам, к сволочи уходил?
Сашка жевал губами.
– Из-за барыниных притеснениев, – сказал он вдруг. Грибоедов смотрел на Сашку, которого видел пятнадцать лет.
– Ты выдумываешь, – сказал он, беспомощно разводя руками, и вдруг покраснел. – Пошел вон, дурак, – сказал он тихо.
И, когда Сашка вышел, он приложил руку ко лбу.
Ночью, проходя зачем-то мимо Сашкиной каморки, он приложился ухом к двери.
В каморке было темно, черно, но ему показалось, что Сашка ворочается, мается, и он услышал как бы глухое бормотанье:
– Мамынька… Померли давно. Грибоедов долго прислушивался.
Бумаги ж, полученные им, были неприятного свойства. Паскевич потерпел неудачу и требовал немедля уплаты куруров и немедленного же вывода корпуса из Хоя. Может быть, он даже рад был неудаче, так как теперь мог с честью присоединиться к мнению Нессельрода. Размеры неудачи были неопределенны и издали казались велики.
Приходилось разом менять весь план действий.
Аббас был задумчив, Аббас был весел, портрет Николая висел у него на груди, наряд его был совсем прост, и только кинжал за поясом играл камнями.
Ложь его имела все достоинство искренности и под конец оказывалась правдой.
– Надобно много времени, чтобы каждый народ образовать для войны, – говорил он Грибоедову с необыкновенным достоинством. – Мы только начали, вы также имели свое время испытания, пока не дошли до нынешней степени.
Только в Риме, вероятно, были такие смугло-бледные лица и живые ноздри.
– И я ничего не потерял за эту войну, если приобрел ваше доверие.
Он сидел неподвижно – ходить по комнате, разговаривая, – обычай европейцев и сумасшедших. Но пальцы его двигались, глаза танцевали.
– Я рад, что со мной говорите вы, счастливый человек. Ваши глаза теперь любят счастье. К моему огорчению, до сих пор я не знаю, что нравится вашей супруге. Может быть, она любит шелк, может быть, конфеты? Так трудно разгадать женские вкусы. А я не хотел бы, чтобы ваша супруга скучала. Если она будет скучать – она будет бранить меня. Таковы женщины.
– Ваше высочество, мы довольны всем, и моя жена просит передать вам благодарность за ваши заботы.
Нужно сейчас что-нибудь похвалить. Но что именно? Похвалить детей – неприлично, это сглазит их, а о женах и совсем не полагается говорить.
– Плоды из сада вашего высочества необыкновенно ароматны.
– Я достал этот сорт из Франции, но сад мой сохнет. – И Аббас говорит просто, так же как о конфетах:
– И страна моя сохнет. Mon cher ami, вы уже достаточно осмотрелись кругом, вы говорили со мною, я говорил с вами – сложите с меня эти два курура, parce que dans ma poche il n'y a qu'un sou, monsieur.
И ведь действительно, сохнет страна. Грибоедов сидел прямой как палка. Голос его был сухой:
– Ваше высочество, разрешите мне быть откровенным, я как раз собирался вам сказать: уплатите немедленно два курура. Ибо дальнейшая оттяжка может повести к несчастью.
Пальцы прекращают свой плавный танец, и Аббас смотрит с недоумением: наконец-то, наконец-то он заговорил. И как заговорил!